Найти на форуме:
Loading




+ Ответить в теме
Показано с 1 по 5 из 5

Тема: Бродский, Иосиф Александрович

  1. #1
    chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда

    Регистрация
    07.01.2007
    Адрес
    растворился в дымке
    Сообщений
    3,654
    Сказал(а) спасибо
    1,887
    Поблагодарили 1,433 раз(а) в 333 сообщениях

    По умолчанию Бродский, Иосиф Александрович

    Ио́сиф Алекса́ндрович Бро́дский (1940—1996) — русский, советский и американский поэт, эссеист, драматург, переводчик, лауреат Нобелевской премии по литературе 1987 года, поэт-лауреат США 1991—1992 гг.

    Иосиф Бродский родился 24 мая 1940 г. в Ленинграде в еврейской семье. Отец Александр Иванович Бродский (1903—1984) был фоторепортёром, мать Мария Моисеевна Вольперт (1905—1983) — бухгалтером. Раннее детство Иосифа приходится на годы войны, блокады, послевоенной бедности и тесноты. Эстетические взгляды Бродского формировались в Ленинграде сороковых и пятидесятых. Неоклассическая архитектура, сильно пострадавшая во время бомбёжек, бесконечные перспективы петербургских окраин, вода, множественность отражений, — мотивы, связанные с этими детскими и юношескими впечатлениями, неизменно присутствуют в его творчестве. В неполные шестнадцать лет, закончив семь классов и начав восьмой, Бродский бросил школу и поступил учеником фрезеровщика на завод. Это решение было связано как с проблемами в школе (в первую очередь с антисемитизмом одного из учителей), так и с желанием Бродского финансово поддержать семью. Безуспешно попытавшись поступить в школу подводников, в течение нескольких лет Бродский работал помощником прозектора в морге областной больницы (надеясь поступить впоследствии в медицинский институт), истопником в котельной, матросом на маяке, рабочим в геологических экспедициях. В то же время Бродский очень много и хаотично читал — в первую очередь поэзию и философски-религиозную литературу, начал изучать английский и польский языки.

    По собственным словам, Бродский начал писать стихи в восемнадцать лет, однако существует несколько стихотворений, датированных 1956—1957 годами. Одним из решающих толчков стало знакомство с поэзией Бориса Слуцкого. «Пилигримы», «Памятник Пушкину», «Рождественский романс» — наиболее известные из ранних стихов Бродского. Для многих из них характерна ярко выраженная музыкальность, так, в стихотворениях «От окраины к центру» и «Я — сын предместья, сын предместья, сын предместья…» можно увидеть ритмические элементы джазовых импровизаций. Цветаева и Баратынский, а несколькими годами позже — Мандельштам, стали по словам самого Бродского определяющими влияниями. Из современников — Евгений Рейн, Владимир Уфлянд, Станислав Красовицкий. Позднее Бродский называл величайшими поэтами Одена и Цветаеву, за ними следовали Кавафис и Фрост, замыкали личный канон поэта Рильке, Пастернак, Мандельштам и Ахматова. С последней в 1961 году Рейн познакомил Бродского лично. Иосиф становится одним из «ахматовских сирот».

    В 1962 году Бродский встретил молодую художницу Марину (Марианну) Басманову. Первые стихи с посвящением «М. Б.» — «Я обнял эти плечи и взглянул…», «Ни тоски, ни любви, ни печали…», «Загадка ангелу» датируются тем же годом.

    В 1963 году в газете «Вечерний Ленинград» появилась статья «Окололитературный трутень», подписанная Лернером, Медведевым и Иониным. В статье Бродский клеймился за «паразитический образ жизни». Из трёх стихотворных цитат, приписываемых авторами Бродскому, две взяты из стихов Бобышева, а третья, из поэмы Бродского «Шествие», представляла собой окончания шести строк, от которых отрезаны первые половинки.

    Было очевидно, что статья является сигналом к преследованиям и, возможно, аресту Бродского. Тем не менее, по словам Бродского, больше чем клевета, последующий арест, суд, приговор, его мысли занимал в то время разрыв с Мариной Басмановой. На этот период приходится попытка самоубийства.

    13 февраля 1964 года Бродского арестовали. 14 февраля у него случился в камере первый сердечный приступ. Позднее у Бродского была обнаружена грудная жаба, болезнь, постоянно напоминавшая поэту о смертности (не мешавшая ему остаться заядлым курильщиком). Во многом отсюда «Здравствуй, мое старение!» в 33 года и «Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной» в 40: это не поза; со своим диагнозом поэт действительно не был уверен, что доживёт до этого дня рождения.

    Два заседания суда над Бродским были законспектированы Фридой Вигдоровой и составили содержание распространявшейся в самиздате «Белой книги». Все свидетели обвинения начинали свои показания со слов: «Я с Бродским лично не знаком…», перекликаясь с образцовой формулировкой травли Пастернака: «Я роман Пастернака не читал, но осуждаю!..». Бродский был приговорён к максимально возможному по указу наказанию — пяти годам принудительного труда в отдалённой местности. Он был сослан в Коношский район Архангельской области и поселился в деревне Норенская. В интервью Волкову Бродский назвал это время самым счастливым в своей жизни. Именно в ссылке Бродский познакомился с английской поэзией, в том числе с Уистаном Оденом:

    Я помню, как сидел в маленькой избе, глядя через квадратное, размером с иллюминатор, окно на мокрую, топкую дорогу с бродящими по ней курами, наполовину веря тому, что я только что прочёл… Я просто отказывался верить, что еще в 1939 году английский поэт сказал: «Время… боготворит язык», а мир остался прежним.

    Суд над поэтом поднял правозащитное движение в СССР и за рубежом. По прошествии полутора лет наказание было отменено под давлением мировой общественности (в частности, после обращения к советскому правительству Жана Поля Сартра и ряда других зарубежных писателей).

    В своих интервью Бродский противился навязываемому ему — особенно американской интеллигенцией — образу борца с Советской властью. Он делал утверждения вроде: «Мне повезло во всех отношениях. Другим людям доставалось гораздо больше, приходилось гораздо тяжелее, чем мне». И даже: «…я-то считаю, что я вообще все это заслужил». (Беседа Иосифа Бродского с Петром Вайлем). В «Диалогах с Иосифом Бродским» Соломона Волкова, Бродский заявлял по поводу записи суда Фридой Вигдоровой: «Не так уж это все и интересно, Соломон. Поверьте мне» («Диалоги с Иосифом Бродским»), на что Волков выражает свое возмущение:

    СВ: Вы оцениваете это так спокойно сейчас, задним числом! И, простите меня, этим тривиализируете значительное и драматичное событие. Зачем?
    ИБ: Нет, я не придумываю! Я говорю об этом так, как на самом деле думаю! И тогда я думал так же. Я отказываюсь все это драматизировать!

    12 мая 1972 году Бродского вызвали в ОВИР ленинградской милиции и поставили перед выбором: эмиграция или «горячие денёчки», то есть тюрьмы и психбольницы (Большая книга Интервью, с. 29). К тому времени Бродскому уже дважды приходилось проводить по несколько недель в психиатрических больницах, что было для него намного страшнее тюрьмы и ссылки. Выбрав эмиграцию, поэт пытался максимально оттянуть день отъезда, но, возможно, в связи с визитом в СССР Никсона, власти хотели спровадить его как можно быстрее. 4 июня Бродский вылетел из Ленинграда в Вену. Там, в Австрии, он был представлен У. Одену, по приглашению которого впервые участвовал в Международном фестивале поэзии (Poetry International) в Лондоне в июле 1972 г. Впоследствии Бродский жалел, что недостаточно хорошо владел английским, так что его вклад в беседу с Оденом сводился к однотипным вопросам. В тот же приезд поэт знакомится и с Исайей Берлиным.

    Через месяц после этого начал работать в должности приглашенного профессора на кафедре славистики Мичиганского университета в г. Анн-Арбор: преподавал историю русской литературы, русской поэзии XX века, теорию стиха. В 1981 переехал в Нью-Йорк. Не окончивший даже школы Бродский работал в общей сложности в шести американских и британских университетах, в том числе в Колумбийском и в NYU. Продолжая писать на английском языке, «чтобы быть ближе (…) к Одену», получил широкое признание в научных и литературных кругах США и Великобритании, удостоен Ордена Почетного легиона во Франции. Занимался литературными переводaми (в частности, перевёл на русский язык пьесу Тома Стоппарда «Розенкранц и Гильденстерн мертвы») и на английский — русские стихи коллеги по эмиграции, Набокова.

    В 1986 г. написанный по-английски сборник эссе Бродского «Less than one» («Меньше единицы») был признан лучшей литературно-критической книгой года в США. В 1987 Бродский стал лауреатом Нобелевской премии по литературе, которая была присуждена ему за «всеобъемлющее творчество, насыщенное чистотой мысли и яркостью поэзии». В Стокгольме, на вопрос интервьера, считает он себя русским или американцем, Бродский ответил: «Я еврей, русский поэт и английский эссеист». Бродский являлся также лауреатом стипендии Макартура, Национальной книжной премии и был избран Библиотекой Конгресса поэтом-лауреатом США.

    Родители Бродского двенадцать раз подавали заявление с просьбой разрешить им повидать сына (вместе или по отдельности), но даже после того, как Бродский перенёс операцию на открытом сердце в 1978 году и официального письма из клиники с просьбой позволить родителям приехать в США для ухода за больным сыном, им было отказано. Мать Бродского умерла в 1983 году, немногим более года спустя умер отец. Оба раза Бродскому не позволили приехать на похороны. В 1986 году написано «Представление». Родителям посвящены «Мысль о тебе удаляется, как разжалованная прислуга…» (1985), «Памяти отца: Астралия» (1989), эссе «Полторы комнаты» (1985).

    С началом перестройки в СССР стали публиковаться стихи Бродского, литературоведческие и журналистские статьи о поэте. В 1990-х годах начали выходить книги. В 1995 при мэре Собчаке Бродскому было присвоено звание Почётного гражданина Санкт-Петербурга. Последовали приглашения на родину. Бродский откладывал приезд: его смущала публичность такого события, чествования, внимание прессы, которыми бы сопровождался его визит. Одним из последних аргументов было: «Лучшая часть меня уже там — мои стихи» (цитата может быть неточной). Мотив возвращения и невозвращения присутствует в его стихах 1990-х годов, в частности, в стихотворениях «Письмо в оазис» (1991), «Итака» (1993), «Мы жили в городе цвета окаменевшей водки…» (1994), причем в последних двух — так, как будто возвращение действительно случилось.

    В 1990 году Бродский женился на русско-итальянской переводчице Марии Содзани. С их общей дочерью он говорил по-английски.

    Бродский умер во сне от инфарктa 28 января 1996 г. в Нью-Йорке. Похоронен, согласно своему завещанию, в любимейшем после Петербурга городе — Венеции — на кладбище Сан-Микеле. В 2004 году близкий друг Бродского, лауреат Нобелевской премии поэт Дерек Уолкотт написал поэму «The Prodigal», в которой многократно упоминается Бродский. В ноябре 2005 г. во дворе филологического факультета Санкт-Петербургского университета по проекту К. Симуна установлен первый в России памятник И. А. Бродскому.

    Важнейшими темами в творчестве Бродского были речь (поэзия) и время: «Просодия — это изменение структуры времени внутри языка» (эссе «The Keening Muse» в сборнике «Less than One»).

    Ссылки

    Изображения        
    С тех пор все тянутся предо мною кривые, глухие окольные тропы…

  2. #2
    chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда

    Регистрация
    07.01.2007
    Адрес
    растворился в дымке
    Сообщений
    3,654
    Сказал(а) спасибо
    1,887
    Поблагодарили 1,433 раз(а) в 333 сообщениях

    По умолчанию Напутствие

    Дамы и господа!

    Пойдете ли вы по жизни дорогой риска или благоразумия, вы рано или поздно столкнетесь с тем, что по традиции принято называть Злом. Я говорю не о персонаже готических романов, а как минимум о реальной общественной силе, которая никоим образом вам неподвластна. И ни благие намерения, ни хитроумный расчет не избавляют от неизбежного столкновения. Более того, чем осторожнее и расчетливее вы будете, тем более вероятна встреча и тем болезненней будет шок. Жизнь так устроена, что то, что мы называем Злом, поистине вездесуще, хотя бы потому, что прикрывается личиной добра. Оно никогда не входит в дом с приветственным возгласом: "Здорово, приятель! Я - зло", что, конечно, говорит о его вторичности, но радости от этого мало - слишком уж часто мы в этой его вторичности убеждаемся.
    Поэтому было бы весьма полезно подвергнуть как можно более тщательному анализу наши представления о добре, образно говоря, перебрать гардероб и посмотреть, что из одежд приходится незнакомцу впору. Это займет немало времени, но время будет потрачено отнюдь не зря. Вы будете ошеломлены, узнав, сколь многое из того, что вы считали выстраданным добром, легко и без особой подгонки окажется удобным доспехом для врага. Возможно, вы даже усомнитесь, не есть ли он ваше зеркальное отражение, ибо всего удивительнее во Зле - его абсолютно человеческие черты. Так, например, нет ничего легче, чем вывернуть наизнанку понятия о социальной справедливости, гражданской добродетели, о светлом будущем и т. п. Вернейший признак опасности здесь - масса ваших единомышленников, не столько из-за того, что единодушие легко вырождается в единообразие, сколько по свойственной большому числу слагаемых вероятности опошления благородных чувств.
    Не менее очевидно, что самая надежная защита от Зла в бескомпромиссном обособлении личности, в оригинальности мышления, его парадоксальности и, если угодно - эксцентричности. Иными словами, в том, что невозможно исказить и подделать, что будет бессилен надеть на себя, как маску, завзятый лицедей, в том, что принадлежит вам и только вам - как кожа: ее не разделить ни с другом, ни с братом. Зло сильно монолитностью. Оно расцветает в атмосфере толпы и сплоченности, борьбы за идею, казарменной дисциплины и окончательных выводов. Тягу к подобным условиям легко объяснить его внутренней слабостью, но понимание этого не прибавит силы, если Зло победит. А Зло побеждает, побеждает во многих частях мира и в нас самих. Глядя на его размах и напор, видя - в особенности! - усталость тех, кто ему противостоит, Зло ныне должно рассматриваться не как этическая категория, а как явление природы, и исчислять его в пору не единичны- ми наблюдениями, а делать карты по образцу географических. И я обращаюсь к вам с этой речью не потому, что вы полны сил, молоды и ваши души чисты. Нет, чистых душ нет среди вас, и вряд ли вы найдете в себе силу и стойкость для очищения. Моя цель проста. Я расскажу вам о способе сопротивления Злу, который, может быть, однажды вам пригодится; о способе, который поможет вам выйти из схватки если не с большим результатом, то с меньшими потерями, чем вашим предшественникам. Я, разумеется, буду говорить о знаменитом <подставь левую щеку>. Я исхожу из того, что вам известно, как толковали этот стих из Нагорной проповеди Лев Толстой, Махатма Ганди, Мартин Лютер Кинг и многие другие. Следовательно, я исхожу из того, что вам знакома концепция пассивного непротивления и ее главный принцип - воздаяние добром за зло, т. е. отказ от мщения. При взгляде на мир сегодня невольно приходит на ум, что этот принцип, мягко говоря, не получил повсеместного признания. Причин здесь две. Во- первых, он применим в условиях хоть минимальной демократии, а это как раз то, чего лишены восемьдесят шесть процентов людей Земли. Во-вторых. здравый смысл подсказывает пострадавшему, что, подставив другую щеку, и не отомстив, он добьется в лучшем случае моральной победы, то есть чего-то неощутимого. Естественное желание подставить себя под второй удар подкрепляется уверенностью, что это только разгорячит и чсилит Зло и что моральную победу противник припишет себе.
    Но есть другие, более серьезные поводы для сомнений. Если первый удар не вышиб дух из потерпевшего, он может задуматься над тем, что, подставив другую щеку, он растравляет совесть обидчика, не говоря о его бессмертной душе. Моральная победа может оказаться не такой уж моральной, потому что страдающий часто склонен к самолюбованию и, кроме того, страдание возвышает обиженного, дает ему превосходство над врагом. А как бы ни был зол ваш недруг, он - человек, и, нс умся возлюбить ближнего, как самого себя, мы все же знаем, что зло начинается там, где человек начинает полагать себя лучше других. (Не потому ли вы получили первую пощечину?) Так что, кто подставляет другую щеку, тот, самое большее, сводит на нет успех противника. "Смотри,- как бы говорит вторая щека,- ты мучаешь только плоть. Тебе не добраться до меня, не сокрушить мой дух". Правда, это и в самом деле, может раззадорить обидчика.
    Двадцать лет назад в одной из многочисленных тюрем на севере России произошла следующая сцена. В семь часов утра дверь камеры распахнулась, и вертухай обратился с порога к заключенным:
    - Граждане! Коллектив ВОХР вызывает вас на социалистическое соревнование по рубке дров, сваленных у нас во дворе.
    В тех краях нет центрального отопления, и органы УВД взимают своеобразный налог с лесозаготовителей в размере одной десятой продукции. В момент, о котором я говорю, двор тюрьмы выглядел точно, как дровяной склад: груды бревен громоздились в два и три этажа над одноэтажным прямоугольником самой тюрьмы. Нарубить дрова было, конечно, необходимо, но таких социалистических соревнований раньше не было.
    - А если я не буду соревноваться? - спросил один заключенный.
    - Останешься без пайка,- ответил страж.
    Раздали топоры, и дело пошло. Узники и охрана вкалывали от души, и к полудню все, в первую очередь изголодавшиеся зеки, выдохлись. Объявили перерыв, все сели перекусить, кроме заключенного, который спрашивал утром об обязательности участия. Он продолжал рубить. Все дружно над ним смеялись и острили в том духе, что вот-де, говорят, будто евреи хитрые, а этот - смотри, смотри... Вскоре работа возобновилась, но уже с меньшим пылом. В четыре у охранников кончилась смена. Чуть позже остановились и зеки. Лишь один топор по-прежнему мелькал в воздухе. Несколько раз ему говорили "хватит", и заключенные, и охрана, но он не обращал внимания. Он словно втянулся и не хотел сбивать ритм или уже не мог. Со стороны он выглядел роботом. Прошел час, два часа, он все рубил. Охрана и заключенные смотрели на него пристально, и глумливое выражение на лицах сменилось изумлением, затем страхом. В половине восьмого он поло- жил топор, шатаясь, добрел до камеры и заснул. В остаток срока, проведенного им в тюрьме, ни разу не организовывалось социалистическое соревнование между охраной и заключенными, сколько бы дров ни привозили в тюрьму.
    Наверное, тот парень выдержал это - двенадцать часов рубки без. перерыва - потому, что был молод. Ему было двадцать четыре года, чуть больше, чем вам сейчас. Но думаю, что в основе его поведения лежало нечто иное. Не исключено, что он, как раз потому, что был молод, помнил Нагорную проповедь лучше, чем Толстой и Ганди. Ибо зная, что Сын человеческий обычно изъяснялся трехстишиями, юноша мог припомнить, что соответствующее решение не кончается на
    Кто ударит тебя в правую щеку, обрати к нему и другую, а продолжается через точку с запятой: И кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду; И кто принудил тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два.
    В таком виде строчки Евангелия мало имеют отношения к непротивлению злу насилием, отказу от мести и воздаянию добром за зло. Смысл этих строк никак не в призыве к пассивности, а в доведении зла до абсурда. Они говорят, что зло можно унизить путем сведения на нет его притязаний вашей уступчивостью, которая обесценивает причиняемый ущерб.
    Такой образ действий ставит жертву в активнейишую позицию - позицию духовного наступления. Победа, если она достигнута, не только моральная, но и вполне реальная. Другая щека взывает не к совести обидчика, с которой он легко справится, но ставит его перед бессмысленностью всей затеи - к чему ведет всякое перепроизводство. Напоминаю вам, что речь не идет о честной схватке. Мы обсуждаем ситуацию, когда изначально силы противников не равны, когда нет возможности ответить ударом на удар и обстоятельства все против тебя. Другими словами, мы говорим о черной минуте жизни, когда моральное превосходство над врагом не утешает, а враг слишком нагл, чтобы будить в нем стыд или крупицы чести, когда в мшем распоряжении - собственные ваши лицо, одежда да две ноги, готовые прошагать, сколько надо. Здесь уже не до тактических ухищрений. Подставленная вторая щека - это выражение сознательной, холодной, твсрдой решимости, и шансы на победу, сколь бы м~пы они ни были, прямо зависят от того, всс ли вы взвесили. Поворачиваясь щекой к врагу, вы должны знать, что это только начало испытаний, как и цитаты, и должны собрать- ся с духом для прохождения всего пути - вссх трех стихов из Нагорной проповеди. В противном случае вырванная из контекста строка приведст вас лишь к увсчьк). Строить этику на оборванной цитате значит либо накликать беду на свою голову, либо обратиться в умственного буржуа, размякшего в уюте убеждений. В любом из этих двух случаев (из них второй, в компании всех благородных поначалу и обанкротившихся потом движений по крайней мере не лишен приятности) вы отступаете перед Злом, отказываясь обнажить его слабость. Ибо, позвольте опять напомнить, Злу присущи абсолютно человеческие черты. Этика, построенная на оборванной цитате, изменипл в Индии после Ганди разве что цвет кожи правитснсй. А голодному безразлично, из-за кого он голоден. Пожалуй, он предпочтет обвинить в своем горестном положении белого, а не собрата, потому-то социальное зло тогда приходит откуда-то извне и, может быть, окажется менее гнетущим. Когда - враг - чужой, то остается почва для надежд и иллюзий. Так же и в России, этика, основанная Толстым на оборванной цитате, в большиой стсисни подорвала решимость народа в борьбе с полицейским государством. Что воспоследовало, известно: за шесть десятилетий подставленная щека и все лицо народа обратились в один огромный синяк, и государство, уставшее от бесчинств, в конце концов стало попросту плевать в него. Как и в лицо всему миру. Так что, если вы захотите применить христианское учение на практике и на языке современности истолковать слова Христа, вам не обойтись тарабарским жаргоном современной политики. Вам надлежит усвоить первоисточник умом, если не сердцем. В Нем было значительно меньше от доброго человека, чем от Духа Святого, и опираться на Его доброту в ущерб Его философии смертельно опасно.
    Признаюсь, мне отчасти неловко толковать об этих материях, потому что подставлять или не подставлять другую щеку в конечном счете каждый решает сам. Борьба идет без свидетелей. Ее орудием служит твое лицо, твоя одежда, твоим ногам предстоит шагать. Советовать, тем более указывать, как распорядиться этим достоянием, не то чтоб нсдоичстимо, но безнравственно.. Все, к чему я стремлюсь, это освободить вас от словесного штампа, который подвел столь многих и принес так мало пользы. И еще я бы хотел заронить в вас мысль, что пока у вас есть лицо, рубашка, верхняя одежда и ноги, не безнадежен и беспросветный мрак.
    И, наконец, важнейшая причина ставит того, кто говорит вслух об этом, в неловкое положение - и это не одно только по-человечески понятное нежелание слушателя смотреть на себя, юного и отважного, как на потенциальную жертву. Нет, это просто трезвый взгляд на людей и понимание, что и среди вас, в этой аудитории, есть потенциальные палачи, а раскрывать военную тайну перед врагом - плохая стратегия. Снимает же с меня обвинение в невольном предательстве или, еще хуже, в механическом переносе сиюминутного статус-кво в будущее надежда, что жертва будет всегда хитрее, сообразительнее и предприимчивее своего палача. И это даст ей надежду на выигрыш.


    Уильямс-колледж, 1984 г.
    Из книги прозаических эссе
    С тех пор все тянутся предо мною кривые, глухие окольные тропы…

  3. #3
    chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда

    Регистрация
    07.01.2007
    Адрес
    растворился в дымке
    Сообщений
    3,654
    Сказал(а) спасибо
    1,887
    Поблагодарили 1,433 раз(а) в 333 сообщениях

    По умолчанию Суд над Иосифом Бродским. 1964 год.

    Из воспоминаний Михаила Ардова "Легендарная Ордынка":

    В судебном заседании перерыв. Подсудимого не увели,
    Бродский стоит в окружении милиционеров и подтянутых людей в штатском.
    Я приближаюсь к этой группе
    - Михаил! - кричит мне Иосиф. - Держите!
    Я совсем забыл, что Бродский взял поносить какую-то беспризорную ушанку,
    которая несколько месяцев пылилась в прихожей на Ордынке. И вот теперь он почему-то
    решил эту шапку мне вернуть. Он пытается бросить мне ее, но не успевает даже
    взмахнуть рукою - на ней виснут три милиционера.
    Иосиф улыбается растерянно и беспомощно.



    "Суд над тунеядцем Бродским" (так эта трагикомедия именовалась официально)
    запомнился мне очень хорошо. Иосиф там держался великолепно. Особенно хороши были два его ответа.
    Судьиха просила его относиться к суду уважительно. На это Бродский сказал:
    - Нельзя уважать абстракцию.
    Некоторые справки о гонорарах за переводы были отвергнуты, и в результате
    получалось, что заработки его были ничтожны. Судьиха подытожила: на такие деньги взрослый
    человек прокормиться не может, а следственно, Бродский - тунеядец. На это Иосиф отвечал так:
    - Я две недели сидел в милиции, и мне давали расписываться в том, что я съедал
    провизии в день на сорок копеек. Из этого следует, что взрослый человек может существовать
    на сумму гораздо меньшую, чем составляют мои гонорары.



    Очень хорошо запомнился мне Лернер, тот самый, что организовал этот суд.
    Сказать, что он выглядел именинником, - ничего не сказать. Он суетился, включал и выключал
    магнитофон, совал газетчикам текст речи обвинителя, шутил с многочисленными милиционерами,
    подсаживался к лицам "в штатской форме", снисходительно спорил с интеллигентными молодыми людьми,
    записывал для газеты состав суда... Словом, он вел себя, как помреж на первой своей премьере.



    Еще запомнился мне Владимир Григорьевич Адмони, который был одним
    из свидетелей защиты. Он стоял вполоборота к залу. Судьиха ему говорит:
    - Свидетель, прошу вас обращаться к суду.
    Адмони отвечает:
    - Простите, старая профессорская привычка обращаться к аудитории.



    Уж коли речь зашла о Владимире Григорьевиче, мне вспомнился
    и такой эпизод, связанный с ним и Бродским. В свое время "литературная общественность
    Ленинграда" была слегка взбудоражена тем фактом, что первая на русском языке публикация
    Рильке - крошечный сборничек - была подготовлена Адмони, а переводы все до одного
    принадлежали его жене - Тамаре Сильман. Как-то раз мы с Бродским подвезли
    Адмони на такси. Он попрощался с нами, вышел из машины, а я говорю Иосифу:
    - У этой парочки Рильке в пуху.
    Надо было видеть, как хохотал Бродский.


    Источник: http://www.akhmatova.org/bio/ardov2.htm

    Суд над Иосифом Бродским

    Запись Фриды Вигдоровой

    Постановлением народного суда Дзержинского района гор. Ленинграда от 13 марта 1964 года Иосиф Бродский за тунеядство был выселен из гор. Ленинграда сроком на пять лет. Никакие справки о договорах с издательствами и ходатайства членов Союза Писателей СССР не помогли. Дополнительным основанием для вынесения приговора послужили свидетельства о том, что стихи Бродского вредно влияют на молодежь (большая часть свидетелей поэта не знала и со стихами его также знакома не была).
    Тем же народным судом было вынесено частное определение в отношении членов Ленинградского отделения Союза писателей Натальи Грудининой, Ефима Эткинда и Вольфа (Владимира) Адмони, в котором обращено внимание Союза советских писателей на то, что они, выступив в суде в защиту Бродского, пытались представить в суде его пошлые и безыдейные стихи как талантливое творчество, а самого Бродского как непризнанного гения, и что это их поведение свидетельствует об отсутствии у них идейной зоркости и партийной принципиальности.
    Мы публикуем запись суда над Бродским, сделанную и тогда же пущенную в самиздат писательницей Фридой Вигдоровой.
    Заседание суда Дзержинского района города Ленинграда
    Улица Восстания, 36. Судья — Савельева. 18/2.1964г.
    Первый суд над Иосифом Бродским.
    Судья: Чем вы занимаетесь?
    Бродский: Пишу стихи. Перевожу. Я полагаю...
    Судья: Никаких “я полагаю”. Стойте как следует! Не прислоняйтесь к стенам! Смотрите на суд! Отвечайте суду как следует! (Мне). Сейчас же прекратите записывать! А то — выведу из зала. (Бродскому): У вас есть постоянная работа?
    Бродский: Я думал, что это постоянная работа.
    Судья: Отвечайте точно!
    Бродский: Я писал стихи. Я думал, что они будут напечатаны. Я полагаю...
    Судья: Нас не интересует “я полагаю”. Отвечайте, почему вы не работали?
    Бродский: Я работал. Я писал стихи.
    Судья: Нас это не интересует. Нас интересует, с каким учреждением вы были связаны.
    Бродский: У меня были договоры с издательством.
    Судья: У вас договоров достаточно, чтобы прокормиться? Перечислите: какие, от какого числа, на какую сумму?
    Бродский: Точно не помню. Все договоры у моего адвоката.
    Судья: Я спрашиваю вас.
    Бродский: В Москве вышли две книги с моими переводами... (перечисляет).
    Судья: Ваш трудовой стаж?
    Бродский: Примерно...
    Судья: Нас не интересует “примерно”!
    Бродский: Пять лет.
    Судья: Где вы работали?
    Бродский: На заводе. В геологических партиях...
    Судья: Сколько вы работали на заводе?
    Бродский: Год.
    Судья: Кем?
    Бродский: Фрезеровщиком.
    Судья: А вообще какая ваша специальность?
    Бродский: Поэт. Поэт-переводчик.
    Судья: А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?
    Бродский: Никто. (Без вызова). А кто причислил меня к роду человеческому?
    Судья: А вы учились этому?
    Бродский: Чему?
    Судья: Чтобы быть поэтом? Не пытались кончить Вуз, где готовят... где учат...
    Бродский: Я не думал, что это дается образованием.
    Судья: А чем же?
    Бродский: Я думаю, это... (растерянно)... от Бога...
    Судья: У вас есть ходатайства к суду?
    Бродский: Я хотел бы знать, за что меня арестовали.
    Судья: Это вопрос, а не ходатайство.
    Бродский: Тогда у меня ходатайства нет.
    Судья: Есть вопросы у защиты?
    Защитник: Есть. Гражданин Бродский, ваш заработок вы вносите в семью?
    Бродский: Да.
    Защитник: Ваши родители тоже зарабатывают?
    Бродский: Они пенсионеры.
    Защитник: Вы живете одной семьей?
    Бродский: Да.
    Защитник: Следовательно, ваши средства вносились в семейный бюджет?
    Судья: Вы не задаете вопросы, а обобщаете. Вы помогаете ему отвечать. Не обобщайте, а спрашивайте.
    Защитник: Вы находитесь на учете в психиатрическом диспансере?
    Бродский: Да.
    Защитник: Проходили ли вы стационарное лечение?
    Бродский: Да, с конца декабря 63-го года по 5 января этого года в больнице имени Кащенко, в Москве.
    Защитник: Не считаете ли вы, что ваша болезнь мешала вам подолгу работать на одном месте?
    Бродский: Может быть. Наверно. Впрочем, не знаю. Нет, не знаю.
    Защитник: Вы переводили стихи для сборника кубинских поэтов?
    Бродский: Да.
    Защитник: Вы переводили испанские романсеро?
    Бродский: Да.
    Защитник: Вы были связаны с переводческой секцией Союза писателей?
    Бродский: Да.
    Защитник: Прошу суд приобщить к делу характеристику бюро секции переводчиков... Список опубликованных стихотворений... Копии договоров... Телеграмму: “Просим ускорить подписание договора”. (Перечисляет). И я прошу направить гражданина Бродского на медицинское освидетельствование для заключения о состоянии здоровья и о том, препятствовало ли оно регулярной работе. Кроме того, прошу немедленно освободить гражданина Бродского из-под стражи. Считаю, что он не совершил никаких преступлений и что его содержание под стражей — незаконно. Он имеет постоянное место жительства и в любое время может явиться по вызову суда.
    Суд удаляется на совещание. А потом возвращается, и судья зачитывает постановление:
    Направить на судебно-психиатрическую экспертизу, перед которой поставить вопрос, страдает ли Бродский каким-нибудь психическим заболеванием и препятствует ли это заболевание направлению Бродского в отдаленные местности для принудительного труда. Учитывая, что из истории болезни видно, что Бродский уклонялся от госпитализации, предложить отделению милиции № 18 доставить его для прохождения судебно-психиатрической экспертизы.
    Судья: Есть у вас вопросы?
    Бродский: У меня просьба — дать мне в камеру бумагу и перо.
    Судья: Это вы просите у начальника милиции.
    Бродский: Я просил, он отказал. Я прошу бумагу и перо.
    Судья (смягчаясь): Хорошо, я передам.
    Бродский: Спасибо.
    Когда все вышли из зала суда, то в коридорах и на лестницах увидели огромное количество людей, особенно молодежи.
    Судья: Сколько народу! Я не думала, что соберется столько народу!
    Из толпы: Не каждый день судят поэта!
    Судья: А нам всё равно — поэт или не поэт!
    По мнению защитницы Топоровой 3. Н., судья Савельева должна была освободить Бродского из-под стражи, чтобы он на другой день сам пошел в указанную психиатрическую больницу на экспертизу, но Савельева оставила его под арестом, так как в больницу он был отправлен под конвоем.
    Миниатюры Миниатюры Бродский, Иосиф Александрович-20_032-jpg  
    С тех пор все тянутся предо мною кривые, глухие окольные тропы…

  4. #4
    chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда

    Регистрация
    07.01.2007
    Адрес
    растворился в дымке
    Сообщений
    3,654
    Сказал(а) спасибо
    1,887
    Поблагодарили 1,433 раз(а) в 333 сообщениях

    По умолчанию Нобелевская лекция

    Иосиф Бродский

    Нобелевская лекция

    1987

    Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной роли предпочитавшего, для человека, зашедшего в предпочтении этом довольно далеко - и в частности от Родины, ибо лучше быть последним неудачником в демократии, чем мученником или властителем дум в деспотии, - оказаться внезапно на этой трибуне - большая неловкость и испытание. Ощущение это усугубляется не столько мыслью о тех, кто стоял здесь до меня, сколько памятью о тех, кого эта честь миновала, кто не смог обратиться, что называется "урби эт орби" с этой трибуны и чье общее молчание ищет и не находит в вас выхода.
    Единственное, что может примирить вас с подобным положением, это то простое соображение, что - по причинам прежде всего стилистическим - писатель не может говорить за писателя, особенно поэт за поэта; что, окажись на этой трибуне Осип Мандельштам, Марина Цветаева, Роберт Фрост, Анна Ахматова, Уинстон Оден, они невольно бы говорили за самих себя, и, возможно испытывали бы некоторую неловкость.
    Эти тени смущают меня постоянно, смущают они меня и сегодня. Во всяком случае они не поощряют меня к красноречию. В лучшие свои минуты я кажусь себе как бы их суммой - но всегда меньшей, чем любая из них в отдельности. Ибо быть лучше них на бумаге невозможно; невозможно быть лучше них и в жизни, и это именно их жизни, сколь бы трагичны и горьки они не были, заставляют меня часто - видимо, чаще, чем следовало бы - сожалеть о движении времени. Если тот свет существует - а отказать им в возможности вечной жизни я не более в состоянии, чем забыть об их существовании в этой - если тот свет существует, то они, надеюсь, простят мне и качество того, что я собираюсь изложить: в конце концов не поведением на трибуне достоинство нашей профессии мерится.
    Я назвал лишь пятерых - тех, чье творчество и чьи судьбы мне дороги, хотя бы по тому, что, не будь их, я бы как человек и как писатель стоил бы немногого: во всяком случае я не стоял бы сегодня здесь. Их, этих теней - лучше: источников света - ламп? звезд? - было, конечно же больше, чем пятеро, и любая из них способна обречь на немоту. Число их велико в жизни каждого сознательного литератора; в моем случае оно удваивается благодаря тем двум культурам, к которым я волею судеб принадлежу.
    Мне облегчает дело также и мысль о современниках и собратьях по перу в обеих этих культурах, о поэтах и прозаиках, чьи дарования я ценю выше собственного, и которые, окажись они на этой трибуне, уже давно бы перешли к делу, ибо у них есть больше что сказать миру, нежели у меня.
    По этому я позволю себе ряд замечаний - возможно, нестройных, сбивчивых и могущих озадачить вас своею бессвязностью. Однако количество времени, отпущенное мне на то, что-бы собраться с мыслями и сама моя профессия защитят меня, надеюсь, хотя бы отчасти от упреков в хаотичности. Человек моей профессии редко претендует на систематичность мышления; в худшем случае он претендует на систему. Но это у него, как правило, заемное: от среды, от общественного устройства, от занятий философией в нежном возрасте. Ничто не убеждает художника в случайности средств, которыми он пользуется для достижения той или иной - пусть даже и постоянной - цели, нежели самый творческий прцесс, процесс сочинительства. Стихи, по слову Ахматовой, действительно растут из сора; корни прозы - не более благородны.
    II

    Если искусство чему-то и учит (и художника - в первую голову), то именно частности человеческого существования. Будучи наиболее древней - и наиболее буквальной - формой частного предпринимательства, оно вольно или невольно поощряет в человеке именно его ощущение индивидуальности, уникальности, отдельности - превращая его из общественного животного в личность. Многое можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюбленную - но не стихотворение, скажем, Райнера Марии Рильке. Произведения искусства, литературы в особенности и стихотворение в частности обращаются к человеку тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без посредников, отношения. За это-то и недолюбливают искусство вообще, литературу в особенности и поэзию в частности ревнители всеобщего блага, повелители масс, глашатаи исторической необходимости. Ибо там, где прошло искусство где прочитано стихотворение, они обнаруживают на месте ожидаемого согласия и единодушия - равнодушие и разноголосие, на месте решимости к действию - невнимание и брезгливость. Иными словами, в нолики, которыми ревнители общего блага и повелители масс норовят оперировать, искуство вписывает "точку-точку-запятую с минусом", превращая каждый нолик в пусть не всегда привлекательную, но человеческую рожицу.
    Великий Баратынский, говоря о своей Музе, охарактеризовал ее как обладающую "лица необщим выраженьем". В приобретении этого необшего выражения и состоит, видимо, смысл индивидуального существования, ибо к необщности этой мы подготовлены уже как бы генетически. Независимо от того, является человек писателем или читателем, задача его состоит в том, чтобы прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым благородным образом выглядящую жизнь, ибо она у каждого из нас только одна, и мы хорошо знаем, чем все это кончается. Было бы досаднно израсходовать этот единственный шанс на повторение чужой внешности, чужого опыта, на тавтологию - тем более, что глашатаи исторической необходимости, по чьему наущению человек на тавтологию эту готов согласиться, в гроб с ним вместе не лягут и спасибо не скажут.
    Язык и, думается, литература - вещи более древние, неизбежные, долговечные, чем любая форма общественной организации. Негодование, ирония или безразличие, выражаемое литературой по отношению к государству, есть, по существу реакция постоянного, лучше сказать - бесконечного, по отнощению к временному, ограниченному. По крайней мере до тех пор, пока государство позволяет себе вмешиваться в дела литературы, литература имеет право вмешиваться в дела государства. Политическая система, форма общественного устройства, как всякая система вообще, есть, по определению, форма прошедшего времени, пытающаяся навязать себя настоящему (а зачастую и будующему) и человек, чья профессия язык, последний, кто может позабыть об этом. Подлинной опасностью для писателя является не только возможность (часто реальность) преследований со стороны государства, сколько возможность оказаться загипнотизированным его, государства, монструозными или претерпевшими изменения к лучшему - но всегда временными - очертаниями.
    Философия государства, его этика, не говоря уже о его эстетике - всегда "вчера"; язык, литература - всегда "сегодня" и часто - особенно в случае ортодоксальности той или иной системы даже и "завтра". Одна из заслуг литературы и состоит в том, что она помогает человеку уточнить время его существования, отличить себя в толпе как предшественников так и себе подобных, избежать тавтологии, то есть участи известной под почетным названием "жертвы истории". Искуство вообще и литература в частности тем и замечательно, тем и отличаются от жизни, что всегда бежит повторения. В обыденной жизни вы можете рассказать один и тот же анекдот трижды и трижды, вызвав смех оказаться душою общества. В искусстве подобная форма поведения именуется "клише". Искусство есть орудие безоткатное и развитие его определяется не индивидуальностью художника, но динамикой и логикой самого материала, предыдущей историей средств, требующих найти (или подсказывающих) всякий раз качественно новое эстетическое решение. Обладающее собственной генеалогией, динамикой, логикой и будущим, искусство не синонимично, но, в лучшем случае, параллельно истории, и способом его существования является создание всякий раз новой эстетической реальности. Вот почему оно часто оказывается "впереди прогресса", впереди истории, основным инструментом которой является - не уточнить ли нам Маркса - именно клише.
    На сегодняшний день чрезвычайно распространено утверждение, будто писатель, поэт в особенности, должен пользоваться в своих произведениях языком улицы, языком толпы. При всей своей кажущейся демократичности и и осязаемых практических выгодах для писателя, утверждение это вздорно и представляет собой попытку подчинить искусство, в данном случае литературу, истории. Только если мы решили, что "сапиенсу" пора остановиться в своем развитии, литературе следует говорить на языке народа. В противном случае народу следует говорить на языке литературы. Всякая новая эстетическая реальность уточняет для человека реальность этическую. Ибо эстетика - мать этики; понятие "хорошо" и "плохо" - понятия прежде всего эстетические, предваряющие понятия "добра" и "зла". В этике не "все позволено" потому, что в эстетике не "все позволено", потому что количество цветов в спектре ограничено. Несмышленый младенец, с плачем отвергающий незнакомого или наоборот, тянущийся к нему, отвергает его или тянется к нему, инстинктивно совершает выбор эстетический, а не нравственный.
    Эстетический выбор - индивидуален, и эстетическое переживание - всегда переживание частное. Всякая новая эстетическая реальность делает человека, ее переживаюшего лицом еще более частным, и частность эта, обретающая порою форму литературного (или какого-либо другого) вкуса, уже сама по себе может оказаться если не гарантией, то хотя бы формой защиты от порабощения. Ибо человек со вкусом, в частности литературным, менее восприимчив к повторам и заклинаниям, свойственным любой форме политической демагогии. Дело не столько в том, что добродетель не является гарантией шедевра, сколько в том, что зло, особенно политическое, всегда плохой стилист. Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем тверже его вкус, тем четче его царственный выбор, тем он свободнее - хотя, возможно, и не счастливее.
    Именно в этом прикладном, а не платоническом смысле следует понимать замечание Достоевского, что "красота спасет мир" или высказывание Мэтью Арнольда, что "нас спасет поэзия". Мир, вероятно, спасти уже не удастся, но отдельного человека спасти можно. Эстетическое чутье в человеке развивается весьма стремительно, ибо даже полностью не отдавая себе отчет в том, чем он является и что ему на самом деле необходимо, человек, как правило, инстинктивно знает, что ему не нравится и что его не устраивает. В антропологическом смысле, повторяю, человек является существом эстетическим прежде, чем этическим. Искусство поэтому, в частности литература - не побочный продукт видового развития, а наоборот. Если тем, что отличает нас от прочих представителей животного царства, является речь, то литература, и в частности, поэзия, будучи высшей формой словестности, представляет собою, грубо говоря, нашу видовую цель.
    Я далек от идеи поголовного обучения стихосложению и композиции, тем не менее, подразделение людей на интеллигенцию и всех остальных представляется мне неприемлемым. В нравственном отношении подразделение это подобно подразделению общества на богатых и нищих; но, если для существования социального неравенства еще мыслимы какие-то чисто физические, материальные обоснования, для неравенства интеллектуального они немыслимы. В чем, в чем, а в этом смысле равенство нам гарантировано от природы. Речь идет не об образовании, а об образовании речи, малейшая приближенность которой чревата вторжением в жизнь человека ложного выбора. Сушествование литературы подразумевает существование на уровне литературы - и не только нравственно, но и лексически. Если музыкальное произведение еще оставляет человеку возможность выбора между пассивной ролью слушателя и активной исполнителя, произведение литературы - искусства, по выражению Монтале, безнадежно семантического - обрекает его на роль только исполнителя.
    В этой роли человеку выступать, мне кажется, следовало бы чаще, чем в какой-либо иной. Более того, мне кажется, что роль эта в результате популяционного взрыва и связанной с ним все возрастающей атомизацией общества, т. е. со все возрастающей изоляцией индивидуума, становится все более неизбежной. Я не думаю, что знаю о жизни больше, чем любой человек моего возраста, но, мне кажется, что в качестве собеседника книга более надежна, чем приятель или возлюбленная. Роман или стихотворение - не монолог, но разговор писателя с читателем - разговор, повторяю, крайне частный, исключающий всех остальных, если угодно - обоюдно мизантропический. И в момент этого разговора писатель равен читателю, как, впрочем, и наоборот, независимо от того, великий он писатель или нет. Равенство это - равенство сознания, и оно остается с человеком на всю жизнь в виде памяти, смутной или отчетливой, и рано или поздно, кстати или некстати, определяет поведение индивидуума. Именно это я имею в виду, говоря о роли исполнителя, тем более естественной, что роман или стихотворение есть продукт взаимного одиночества писателя и читателя.
    В истории нашего вида, в истории "сапиенса", книга - феномен антропологический, аналогичный по сути изобретению колеса. Возникшая для того, чтоб дать нам представление не столько о наших истоках, сколько о том, на что "сапиенс" этот способен, книга является средством перемещения в пространстве опыта со скоростью переворачиваемой страницы. Перемещение это, в свою очередь, как всякое перемещение, оборачивается бегством от общего знаменателя, от попытки навязать знаменателя этого черту, не поднимавшуюся ранее выше пояса, нашему сердцу, нашему сознанию, нашему воображению. Бегство это - бегство в сторону необщего выражения лица, в сторону числителя, в сторону личности, в сторону частности. По чьему бы образу и подобию мы не были созданы, нас уже пять миллиардов, и другого будущего, кроме очерченного искусством, у человека нет. В противоположном случае нас ожидает прошлое - прежде всего политическое, со всеми его массовыми полицейскими прелестями.
    Во всяком случае положение, при котором искусство вообще и литература в частности является достоянием (прерогативой) меньшинства, представляется мне нездоровым и угрожающим. Я не призываю к замене государства библиотекой - хотя мысль эта неоднократно меня посещала, - но я не сомневаюсь, что, выбирай мы наших властителей на основании их читательского опыта, а не основании их политических программ, на земле было бы меньше горя. Мне думается, что потенциального властителя наших судеб следовало бы спрашивать прежде всего не о том, как он представляет себе курс иностранной политики, а о том, как он относится к Стендалю, Диккенсу, Достоевскому. Хотя бы уже по одному тому, что насущным хлебом литературы является именно человеческое разнообразие и безобразие, она, литература, оказывается надежным противоядием от каких бы то ни было - известных и будущих - попыток тотального, массового подхода к решению проблем человеческого существования. Как система нравственного, по крайней мере, страхования, она куда более эффективна, нежели та или иная система верований или философская доктрина.
    Потому что не может быть законов, защищающих нас от самих себя, ни один уголовный кодекс не предусматривает наказаний за преступления против литературы. И среди преступлений этих наиболее тяжким является не цензурные ограничения и т. п. , не предание книг костру. Существует преступление более тяжкое - пренебрежение книгами, их не - чтение. За преступление это человек раплачивается всей своей жизнью: если же преступление это совершает нация, она платит за это своей историей. Живя в той стране, в которой я живу, я первый готов был бы поверить, что существует некая пропорция между материальным благополучием человека и его литературным невежеством; удерживает от этого меня, однако, история страны, в которой я родился и вырос. Ибо сведенная к причинно - следственному минимуму, к грубой формуле, русская трагедия - это именно трагедия общества, литература в котором оказалась прерогативой меньшинства: знаменитой русской интеллигенции.
    Мне не хочется распространяться на эту тему, не хочется омрачать этот вечер мыслями о десятках миллионов человеческих жизней, загубленных миллионами же - ибо то, что происходило в России в первой половине XX века, происходило до внедрения автоматического стрелкового оружия - во имя торжества политической доктрины, несостоятельность которой уже в том и состоит, что она требует человеческих жертв для своего осуществления. Скажу только, что - не по опыту, увы, а только теоретически - я полагаю, что для человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе подобного во имя какой бы то нибыло идеи затруднительнее, чем для человека, Диккенса не читавшего. И я говорю именно о чтении Диккенса, Стендаля, Достоевского, Флобера, Бальзака, Мелвилла и т.д., т.е. литературы, а не о грамотности, не об образовании. Грамотный-то, образованный-то человек вполне может, тот или иной политический трактат прочтя, убить себе подобного и даже испытать при этом восторг убеждения. Ленин был грамотен, Сталин был грамотен, Гитлер тоже; Мао Цзедун, так тот даже стихи писал. Список их жертв, тем не менее, далеко превышает список ими прочитанного.
    Однако, перед тем как перейти к поэзии, я хотел бы добавить, что русский опыт было бы разумно рассматривать как предостережение хотя бы по тому, что социальная структура Запада в общем до сих пор аналогична тому, что существрвало в России до 1917 года. (Именно этим, между прочим, объясняется популярность русского психологического романа XIX века на Западе и сравнительный неуспех современной русской прозы. Общественные отношения, сложившиеся в России в XX веке, представляются, видимо, читателю не менее диковинными, чем имена персонажей, мешая ему отождествить себя с ними.) Одних только политических партий, например, накануне октябрьского переворота 1917 года в России существовало уж никак не меньше, чем существует сегодня в США или Великобритании. Иными словами, Человек бесстрастный мог бы заметить, что в определенном смысле XIX век на Западе еще продолжается. В России он кончился; и если я говорю, что он кончился трагедией, то это прежде всего из-за количества человеческих жертв, которые повлекла за собой наступившая социальная и хронологическая перемена. В Настоящей трагедии гибнет не герой - гибнет хор.
    III

    Хотя для человека, чей родной язык - русский, разговоры о политическом зле столь же естественны, как пищеварение, я хотел бы теперь переменить тему. Недостаток разговоров об очевидном в том, что они развращают сознание своей легкостью, своим легко обретаемым ощущением правоты. В этом их соблазн, сходный по своей природе с соблазном социального реформатора, зло это порождающего. Осознание этого соблазна и отталкивание от него в определенной степени ответственны за судьбы многих моих современников, не говоря уже о собратьях по перу, ответственны за литературу, из-под их перьев возникшую. Она, эта литература, не была бегством от истории, ни заглушением памяти, как это может показаться со стороны. "Как можно сочинять музыку после Аушвица?" - вопрошает Адорно, и человек, знакомый с русской историей, может повторить тотже вопрос, заменив в нем название лагеря, - повторить его, пожалуй, с большим даже правом, ибо количество людей, сгинувших в сталинских лагерях, далеко превосходит количество сгинувших в немецких. "А как после Аушвица можно есть ланч?" - заметил на это как-то американский поэт Марк Стрэнд. Поколение, к которому я принадлежу, во всяком случае оказалось способным сочинить эту музыку.
    Это поколение - поколение, родившееся именно тогда, когда крематории Аушвица работали на полную мощность, когда Сталин пребывал в зените богоподобной, абсолютной, самой природой, казалось, санкционированной власти, явилось в мир, судя по всему, чтобы продолжить то, что теоретически должно было прерваться в этих крематориях и в безымянных общих могилах сталинского архипелага. Тот факт, что не все прервалось, по крайней мере в России, - есть в немалой мере заслуга моего поколения, и я горд своей к нему принадлежностью не в меньшей мере, чем тем, что я стою здесь сегодня. И тот факт, что я стою здесь сегодня, есть признание заслуг этого поколения перед культурой; вспоминая Мандельштама, я бы добавил перед мировой культурой. Оглядываясь назад, я могу сказать, что мы начинали на пустом - точнее на пугающем своей опустошенностью месте. И что скорее интуитивно, чем сознательно, мы стремились именно к воссозданию эффекта непрерывности культуры, к восстановлению ее форм и тропов, к наполнению ее не многих уцелевших и часто совершенно скомпрометированных форм нашим собственным новым, или казавшимся нам таковым, современным содержанием. Существовал, вероятно, другой путь - путь дальнейшей деформации, поэтики осколков и развалин, минимализма, пресекшегося дыхания. Если мы от него отказались, то вовсе не потому, что он казался нам путем самодраматизации, или потому, что мы были чрезвычайно одушевлены идеей сохранения наследственного благоородства известных нам форм культуры, равнозначных в нашем сознании формам человеческого достоинства. Мы отказались от него, потому что выбор на самом деле был не наш, а выбор культуры - и выбор этот был опять-таки эстетический, а не нравственный. Конечно же, человеку естественнее рассуждать о себе не как об орудии культуры, но, наоборот, как об ее творце и хранителе. Но если я сегодня утверждаю противоположное, то это не потому, что есть определенное очарование в перефразировании на исходе XX столетия Плотина, лорда Шефтсбери, Шеллинга или Новалиса, но потому, что кто-кто, а поэт всегда знает, что то, что в просторечии именуется голосом Музы, есть на самом деле диктат языка; что не язык является его инструментом, а он - средством языка к продолжению своего существования. Язык же - даже если представить его как некое одушевленное существо (что было бы только справедливым) - к этическому выбору не способен.
    Изображения  
    С тех пор все тянутся предо мною кривые, глухие окольные тропы…

  5. #5
    chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда chim Легенда

    Регистрация
    07.01.2007
    Адрес
    растворился в дымке
    Сообщений
    3,654
    Сказал(а) спасибо
    1,887
    Поблагодарили 1,433 раз(а) в 333 сообщениях

    По умолчанию Продолжение

    Человек принимается за сочинение стихотворения по разным соображениям: чтоб завоевать сердце возлюбленной, чтоб выразить свое отношение к окружающей его реальности, будь то пейзаж или государство, чтоб запечатлеть душевное состояние, в котором он в данный момент находится, чтоб оставить - как он думает в эту минуту - след на земле. Он прибегает к этой форме - к стихотворению - по соображениям, скорее всего, бессознательно-миметическим: черный вертикальный сгусток слов посреди белого листа бумаги, видимо, напоминает человеку о его собственном положении в мире, о пропорции пространства к его телу. Но независимо от соображений, по которым он берется за перо, и независимо от эффекта, производимого тем, что выходит из под его пера, на его аудиторию, сколь бы велика или мала она ни была, немедленное последствие этого предприятия - ощущение вступления в прямой контакт с языком, точнее ощущение немедленного впадения в зависимость от оного, от всего, что на нем уже высказано, написано, осуществлено.
    Зависимость эта - абсолютная, деспотическая, но она же и раскрепощает. Ибо, будучи всегда старше, чем писатель, язык обладает еще колоссальной центробежной энергией, сообщаемой ему его временным потенциалом - то есть всем лежащим впереди временем. И потенциал этот определяется не столько количественным составом нации, на нем говорящей, хотя и этим тоже, сколько качеством стихотворения, на нем сочиняемого. Достаточно вспомнить авторов греческой или римской античности, достаточно вспомнить Данте. Создаваемое сегодня по-русски или по-английски, например, гарантирует существование этих языков в течение следующего тысячелетия. Поэт, повторяю, есть средство существования языка. Или, как сказал великий Оден, он - тот, кем язык жив. Не станет меня, эти строки пишущего, не станет вас, их читающих, но язык, на котором они написаны и на котором вы их читаете, останется не только потому, что язык долговечнее человека, но и потому, что он лучше приспособлен к мутации.
    Пишущий стихотворение, однако, пишет его не потому. что он рассчитывает на посмертную славу, хотя он часто и надеется, что стихотворение его переживет, пусть не надолго. Пишущий стихотворение пишет его потому, что язык ему подсказывает или просто диктует следующую строчку. Начиная стихотворения, поэт, как правило, не знает, чем оно кончится, и порой оказывается очень удивлен тем, что получилось, ибо часто получается лучше, чем он предполагал, часто мысль его заходит дальше, чем он расчитывал. Это и есть тот момент, когда будущее языка вмешивается в его настоящее. Существуют, как мы знаем, три метода познания: аналитический, интуитивный и метод, которым пользовались библейские пророки - посредством откровения. Отличие поэзии от прочих форм литературы в том, что она пользуется сразу всеми тремя (тяготея преимущественно ко второму и третьему), ибо все три даны в языке; и порой с помощью одного слова, одной рифмы пишущему стихотворение удается оказаться там, где до него никто не бывал, - и дальше, может быть, чем он сам бы желал. Пишущий стихотворение пишет его прежде всего потому, что стихотворение - колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения. Испытав это ускорение единожды, человек уже не в состоянии отказаться от повторения этого опыта, он впадает в зависимость от этого процесса, как впадают в зависимость от наркотиков или алкоголя. Человек, находящийся в подобной зависимости от языка, я полагаю, и называется поэтом.
    С тех пор все тянутся предо мною кривые, глухие окольные тропы…

+ Ответить в теме

Метки этой темы

Ваши права

  • Вы не можете создавать новые темы
  • Вы не можете отвечать в темах
  • Вы не можете прикреплять вложения
  • Вы не можете редактировать свои сообщения
Херсонский ТОП   Рейтинг@Mail.ru МЕТА - Украина. Рейтинг сайтов

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112